Жорж Санд - Волынщики [современная орфография]
У меня слезы навернулись на глаза, когда я подумал, как дорого ей стоят эти ласки, и, посадив ребенка на плечо, понес его домой.
Раз двадцать я совсем был готов попросить ее сказать мне всю правду. Если Шарло действительно был ее сын, то я от души простил бы ей этот грех. Если же она добровольно приняла на себя тяжесть чужого греха, то я готов был броситься и целовать у нее кончики ног. Но у меня недоставало духа спросить ее об этом, и когда я стал поверять свои сомнения сестре, которая была далеко не дура, она сказала мне:
— Ты не смеешь заговорить с ней об этом потому, что в глубине души уверен в ее невинности. Да и точно, — продолжала она, — такая красавица, как Брюлета, могла бы иметь дитя получше этого ребенка. Он похож на нее так же, как картофель на розу.
Двадцатые посиделки
Зима прошла и наступила весна, а Брюлета все по-прежнему никуда не показывалась. Она, впрочем, и не сожалела об удовольствиях, убедившись, что всегда от нее будет зависеть снова покорить себе все сердца, и говорила, что испытала столько измен в дружбе мужчин и женщин, что заботится не о числе друзей, а пуще всего обращает внимание на их качества. Бедная девушка не подозревала еще, сколько вреда наделали ей злые люди. Все ее злословили, но никто еще не посмел оскорбить. Глядя на нее, каждый видел, что на ее лице написана честность, но как только она с глаз долой, так каждый старался вознаградить себя на словах за то уважение, в котором ей нельзя было отказать, и все принимались лаять на нее издали, как трусливые собаки, которые кусают из-под ворот за ноги.
Дедушка Брюле совсем состарился, оглох маленько и думал больше о себе, как все люди в престарелых летах, не обращая внимания на людские толки. Следовательно, старик и его внучка еще не чувствовали зла в той степени, в какой этого желали злые люди, а отец мой и все мое остальное семейство, люди христиански добрые, советовали мне не тревожить их понапрасну, говоря, что истина рано или поздно обнаружится и что придет время, когда злые языки будут наказаны.
И действительно, время, которое все сметает с лица земли, начало само по себе уносить злую пыль. Брюлета не хотела, однако ж, этим воспользоваться и отомстить за себя, и вся ее месть состояла только в том, что она очень холодно отвечала тем, кто заискивал перед ней, желая снова попасть к ней в милость. Оказалось, как это всегда бывает, что у нее нашлись друзья между теми людьми, которые никогда за ней не ухаживали, и друзья эти без всякого расчета и досады приняли ее сторону в ту минуту, когда она менее всего этого ожидала. Я не говорю уж о матери Жозефа: она обходилась с ней, как с родной дочерью, и не раз готова была побросать все горшки в головы посетителей, позволявших себе в трактире шутить над Жозетой. Я разумею тут таких людей, которых нельзя было обвинить в ослеплении и которые, между тем, всячески старались усовестить бесстыдников.
Брюлета сперва с горем пополам, а потом мало-помалу с удовольствием стала вести жизнь более тихую, нежели прежде. Ее начали посещать люди более степенные, и сама она часто хаживала к нам вместе с Шарло, который стал гораздо ласковее и тише, после того как у него прошла краснуха. Ребенок вовсе не был уродом, а был только угрюм маленько, и когда Брюлета кротостью и ласковостью угомонила его, то все заметили, что в его большущих черных глазах много ума, и что его огромный рот, когда он засмеется, вовсе не дурен, а скорее смешон. У него была сыпь, во время которой Брюлета, прежде столь брезгливая, так заботилась и ухаживала за ним, что из него вышел самый здоровый, бодрый и чистенький ребенок в целой деревне. И теперь, правда, красавцем его нельзя было назвать, потому что у него остались все те же широкие скулы и тот же курносый нос, но так как главное дело в ребенке — здоровье, то у нас все просто удивлялись его толстоте, силе и бойкому виду.
Но пуще всего Брюлета гордилась тем, что Шарло с каждым днем становился милее в словах и добрее в сердце. Когда она взяла к себе малютку, то первые слова его были грубые и неприязненные. Все это она заставила его позабыть и научила святым молитвам и целой куче разных поговорок и прибауток. Он от рождения был угрюм и не ко всякому ласкался охотно, но к своей душеньке (так он называл Брюлету) был привязан всей душой. И когда, бывало, сделает какую-нибудь глупость: изрежет, например, ее передник и наделает себе из него галстуков, или положит башмак в суповую чашку, то сам бежит к ней, бросается на шею и начнет так крепко целовать, что у нее духу не достанет побранить его.
В мае месяце мы были приглашены на свадьбу к двоюродной сестре в Шассен. Она еще накануне прислала за нами телегу и приказала сказать Брюлете, что она испортит ей весь свадебный праздник, если не приедет к ней вместе с Шарло.
Шассен — хорошенькое местечко на берегу реки Гурдон — лежит в восьми верстах от нас и напоминает маленько бурбонезскую страну.
Брюлета была небольшая охотница есть, и потому ушла от свадебного шума и пошла прогуляться с Шарло.
— Мне бы хотелось, — сказала она, — свести его куда-нибудь в тень. Он спит обыкновенно в это время, а на празднике такой шум и говор, что заснуть невозможно. Если он не выспится, то будет дуться и капризничать до вечера.
На дворе стояла страшная жара, а потому я предложил Брюлете проводить ее в рощу, прежде составлявшую часть парка, который примыкает к старому замку. Парк этот, окруженный изгородью и рвом, — место тенистое и уединенное.
— Пойдем туда, — сказала Брюлета. — Шарло уснет у меня на руках, а ты возвратишься на праздник.
Когда мы пришли в рощу, я стал просить Брюлету позволить мне остаться с ней.
— Я теперь не такой охотник до свадеб, как прежде, — сказал я, — и проведу время в разговорах с тобой так же весело, даже веселее, чем на празднике. На чужой стороне без дела всегда скучно, и ты стала бы, наверно, там скучать. Привязались бы к тебе люди, которых ты совсем не знаешь, и надоели бы тебе до смерти.
— Сделай одолжение, останься, — отвечала она, — только я вижу, родимый, что я тебе по-прежнему в тягость. Но ты, право, так терпеливо и охотно переносишь это, что я никак не могу отстать от глупой привычки. А пора бы, кажется, отстать, потому что пришло время тебе пристроиться, а жена твоя, может быть, станет смотреть на меня неблагосклонно и не сочтет меня, как многие другие, достойной своей дружбы и твоей.
— Ну, тебе еще раненько об этом тревожиться, — сказал я, положив малютку на блузу, которую растянул на траве, между тем как Брюлета села возле нас, чтобы отгонять от него мух. — Я и не думаю о женитьбе, а если мне придется жениться, то, клянусь тебе, жена моя будет жить с тобой в добром согласии, иначе мы с ней будем век ссориться. Если только у нее сердце будет на месте, она сама увидит, что я чувствую к тебе самую святую дружбу и поймет, что, разделяя с тобою все радости и печали, я так привык к тебе, как будто у нас с тобой была одна душа… Ну а сама-то ты не думаешь выходить замуж. Ты, кажется, дала обет оставаться в девках.
— Да, почти что так, Тьенне. Видно, так уж угодно Богу! Мне скоро стукнет двадцать. Я все думала: вот придет, наконец, и мне охота выходить замуж. И не заметила, видно, как она прошла.
— Полно, голубушка: твоя пора только что теперь наступает. Любовь к удовольствиям у тебя проходит и начинается любовь к детям. Ты начинаешь помаленьку привыкать к тихой семейной жизни, а между тем цветешь все по-прежнему, как весна, которая стоит теперь у нас на дворе. Ты сама знаешь, что я не навязываюсь тебе в женихи, и можешь смело мне поверить, если я скажу, что ты никогда еще не была так хороша, как теперь, несмотря на то, что побледнела маленько, как наша красавица Теренция. У тебя даже и вид стал такой же печальный, как у нее, а это идет как нельзя больше к твоим гладким прическам и темным платьям. Наконец, мне кажется, что и душа у тебя также изменилась, и что ты, пожалуй, сделаешься ханжей, если только не влюблена.
— Не говори мне этого, пожалуйста, родимый! — сказала Брюлета. — Я чувствовала год тому назад, что во мне, как ты говоришь, готовилась перемена. А теперь я снова привязана к суетам мира, не находя в нем ни сладости любви, ни отрады. На меня как будто надето ярмо, и иду я вперед лицом, не зная сама, что тащу за собой. Ты видишь, я не стала от этого печальнее и не хочу умирать, но скажу тебе откровенно, мне чего-то жаль в жизни — не того, что было, а того, что могло бы быть.
— Послушай, Брюлета, — сказал я, подвигаясь к ней и взяв ее за руку, — час откровенности настал. Ты можешь теперь высказать мне все, не страшась моей ревности и не опасаясь огорчить меня. Я излечился от глупых желаний и не прошу у тебя того, чего ты не в состоянии мне дать. Я прошу того, чего вполне заслуживаю: прошу тебя высказать мне свою душу.
Брюлета покраснела, хотела было что-то сказать, но не могла выговорить ни слова. Глядя на нее, можно было подумать, что я вынуждаю ее высказаться самой себе, и что она так упорно сама перед собой запиралась, что не знала, как взяться за дело.